qırımtatarca | русский

ГлавнаяБиографияКнигиВидеоПубликацииО_творчествеФотогалерея

Главная страница / Книги / Сайлама эсерлер (1999) / Родники /

Произведения автора

Сайлама эсерлер (1999)

Это первый сборник произведений Шамиля Алядина, опубликованный после его возвращения на родину в Крым. В него вошли как новые произведения автора, так и уже полюбившиеся и ставшие классикой рассказы


Родники


С многовековых чинар, вросших могучими корнями в берега арыка, срываются отяжелевшие пурпурные листья, кружатся в воздухе, падают на влажную землю. Ветер перегоняет их то В одну, то в другую сторону, наконец, подхватив, уносит далеко, в сторону Анхора . А листья падают и падают поверх пожелтевшей травы. Иногда доносится из опустевшего сада хрипловатое грустное стрекотание длиннохвостой сороки, снующей среди огуречной ботвы и расклевывающей яблоневую падалицу. Это она, говорят, предупреждает, что погода скоро изменится. Начнутся заморозки, а может, пойдет снег. Осень подходит к концу. Но еще не кончилась. Ей, по всему, не хочется уступать территорию наступающей зиме.
Лето нынче выдалось невыносимо жаркое, а срочной работы в нашем ведомстве так много, что вырваться из душных служебных комнат куда-нибудь, ну, хотя бы в Шахрисябз, к своему другу, где близки горы и воздух прохладный, чистый, мне так и не удалось. Теперь, когда зима уже на пороге, — хотя что такое среднеазиатская зима? — я нахожусь за городом, в домике из красного кирпича, затерявшемся среди приунывших деревьев. Владельцы соседних домиков уже вернулись в город, в свои зимние квартиры. Летний сезон кончился.
Старый Токембай, местный сторож, с ружьем на плече дважды в день проходит по дороге перед окнами нашего дома, иногда останавливается, стучит в калитку, спрашивает по-казахски: «Сут, къатыкъ керекми?» («Нужно ли кислое или пресное молоко?»)
Если я ему кивну, то спозаранок следующего дня возле водопроводной колонки напротив дома появятся два кувшина: один с молоком, другой с катыком. Это значит, что еще затемно здесь побывала жена сторожа Хан Бу-бу.
Летом старик частенько посещает нас. Он косит траву вдоль арыка за домом, затем, просушив, вместе с сыном на тележке увозит ее домой. Живет он недалеко, километрах в двух отсюда, за железнодорожным переездом.
Солнце сегодня ярко блестит на небе, а тепла от него никакого. Деревья, трепеща остатками листьев, покачивая полуголыми ветками, то ли подвывают, то ли плачут — будят печальные чувства, затаившиеся в глубине моей души, заставляют вспомнить, что происходило в моей жизни давным-давно и казалось безвозвратно забытым. И от этого я чувствую внутри себя приятную истому и боль. Вызывается она мыслью о бесценной и честной молодости, которая никогда не повторится.
Самшитовое деревце, что растет за окном, раскачивается и порой сгибается от ветра до земли, и мне кажется: вот-вот оно сломается, но нет, вновь выпрямляет свое крепкое гибкое тело. Крымский самшит. Я привез его из Куш-Кая , аккуратно выкопав вместе с родной почвой и не повредив корней. Их было три, совсем молодых деревца с вечнозелеными листьями. Посадил здесь, около дома. Два из них сделались сначала красными, потом голубыми — даже внешне было видно, какая в них идет борьба за жизнь. Затем высохли, сломались, исчезли совсем. А этот, что за окном, сразу пустил почки, зазеленел, пошел в рост. Теперь, когда на него смотришь из окна комнаты, верхушки не видно. Самшит считался у нас в Крыму символом долгой и крепкой жизни. Это не могучее дерево, а кустарник. Когда щепка от него величиной с палец падает в воду, сразу тонет. Тяжелое очень.
В комнате темновато. Даже трудно различить, на какие цифры показывают стрелки настенных часов. А включать днем электрический свет не могу, глаза устают. Раньше со мной такого не было. Возраст...
В доме я один. Тихонько встаю из-за письменного стола, достаю из шкафа спички и зажигаю в черных железных канделябрах зеленую и красную свечи. В комнате растворяется розово-голубоватый свет, как перед восходом солнца над морским горизонтом напротив Чатырдага. Минуту-другую спустя свечи разгораются, пламя их вытягивается кверху и чуть колеблется. Время от времени они сильно потрескивают; как сосновые дрова. В комнате пахнет воском, я сижу на низкой широкой скамье посреди комнаты, вытянув ноги, и читаю рассказ о Микисе Теодоракисе в журнале «Ени хаят» на турецком языке. В нем рассказывается о том, почему Теодоракис стал коммунистом. «Первый раз я был заключен в тюрьму в 1942 году, когда Греция была оккупирована фашистами, — пишет Микис Теодоракис. — Я был тогда очень молод. Если сказать правду, еще не был полностью свободен от противоречивых полухристианских, полусоглашательских мыслей. С большими трудностями я раздобыл книгу, где рассказывалось о жизни Ленина. Эта умная книга переходила у нас в тюрьме из рук в руки. По ночам мы читали ее вместе вслух, а днем прятали под полом, ибо если бы ее обнаружили у нас, то всех немедленно могли расстрелять. Книга эта стала моим самым близким товарищем в годы оккупации...»
Теодоракису присуждена Ленинская премия за заслуги в укреплении мира между народами. Часто пишут о его сильном характере, о мучениях, которые ему, коммунисту, пришлось испытать в застенках...
Взгляд мой задерживается на картине, что лежит передо мной на полу. Это картина Серова «Татарские женщины». Высокий образец изобразительного искусства прошлого века. Она долго пролежала в гардеробе, прижатая к стенке картонной коробкой. Я случайно ее заметил. Вынул, развернул и положил на ковер. Разглядываю ее то слева, то справа, то сидя на скамье, то стоя. Не могу отойти. Две молодые женщины, две пери, одна в фередже ; зная, что художник рисует ее, она опустила глаза и приподняла фередже, чтобы скрыть лицо, ибо шариат не позволяет молодой женщине открывать лицо перед чужим мужчиной. У другой, озорницы, лицо открыто. На голове красный фес со множеством золотых бляшек и голубой бурюмчик . Два сказочных создания. Прелестный дар природы, не поддающийся описанию. Они пришли в вечернюю пору к роднику с гугюмами набрать воды, но горячие их сердца переполнены любовью, они настолько увлеклись рассказами друг дружке, что гугюмы стояли в сторонке в одиночестве, забытые хозяйками. Две пери сидят на двух камнях, босые ноги опустив в ручей. А вода бежит, шумит, пенится, клокочет. Две красавицы поглощены разговором. О, эти горячие, игривые взгляды! О, счастливые матери, родившие вас!..
По одну сторону речки высокие скалы, по другую — фруктовые сады. А поодаль, внизу, перед кофейней стоят молодые йигиты в каракулевых шапках, там виднеются дома с красными черепичными крышами. Что это за местность? Какая деревня? Не Ай-серез ли? Не Уркуста ли? А может быть, Махульдюр, где осталось мое сердце, моя жизнь?
Взволнованный, я вновь встал с места, начал перебирать книги на полках, искать ту, где я смогу найти какие-либо сведения об истории создания этой картины. Долго искал и наконец нашел. Оказывается, Валентин Александрович Серов лето 1893 года вместе с семьей провел на летней даче Р. С. Львовой, на окраине Бахчисарая. «Татарские женщины», несомненно, тогда и были созданы. Картина эта побывала на многих выставках Европы, получила одобрение у знаменитых мастеров живописи.
Я с трудом оторвал усталые глаза от картины. За окном раскачивался от сильного ветра самшит, ветви его царапали стекло. Самшит… с вечнозелеными листьями. Другие деревья ломаются под ветром. Самшит не ломается. Суда, сделанные из металла, плавают в воде, не тонут. А это дерево тонет. Тяжелое...
Что это? Мне послышался звук автомобиля. Я прислушался. Тишина. Быть может, показалось?.. Или прогудел самолет, направляющийся в Москву? Они иногда имеют обыкновение пролетать над нашим домом... Но пока я размышлял, послышался автомобильный гудок. Стало быть, в дом ко мне пожаловал гость... Картину, что лежала на ковре, я прислонил к стенке и вышел в коридор. Подцепив ступнями терлики , подошел к входной двери и быстро ее открыл. Напротив стояли зеленые «Жигули». За рулем молодой человек с усиками, краем рта зажата сигарета. На заднем сиденье человек лет пятидесяти с интеллигентным лицом. Я не сразу заметил, что правая дверца машины приоткрыта, и там, прислонившись к опорному столбу виноградного навеса, стоит старый человек в черной каракулевой шапке. Смотрит на меня с улыбкой и думает: «Я проехал тысячу километров, долго искал тебя в городе и наконец нашел тут, в этой хижине. Сделал то, что смог, на большее у меня нет сил. Любопытно, признаешь ли ты меня? Хорошенько вглядись в меня! Если не узнаешь, то я не скажу, кто я! За рулем машины сидит сын моего внука: могу опять сесть в машину и уехать туда, откуда я приехал. Да! У меня хватит мужества поступить так! У нас, у крымских татар, немало презабавных причуд. Можно продемонстрировать перед тобой одну из них. Я приехал только для того, чтобы тебя увидеть, и увидел. А прочее для меня не имеет никакого значения...»
Между тем я, как только открыл дверь и увидел этого человека, сразу же узнал его.
— Почтенный муаллим, вы не представляете, как я рад видеть вас! — обратился я к старому человеку; голос у меня дрогнул, и тому была причина. Если бы я не узнал этого человека, мне сейчас было бы стыдно. Но я узнал его... И муаллим, кажется, был столь же поражен, сколь обрадован. Лицо его сделалось бледным, потом розовым... Я направился к нему со словами:
— Мой учитель, весьма благодарен вам за то, что оказали мне честь!
— Я хотел удивить вас своим внезапным посещением! — сказал он. — Но удивили меня вы. Не забыли, спасибо.
— Забыть... вас? Мыслимо ли это, муаллим? Вы были моим первым учителем... Прошу вас, входите в дом!
Я отступил немного в сторону, чтобы пропустить гостя вперед. Переступив порог, он обернулся и сказал человеку, сидящему на заднем сиденье машины:
— Ты, Селямет, поезжай! Тут, я полагаю, дела мои закончатся не очень скоро.
— Зачем же, оджа, — возразил я, — Селямету обязательно уезжать? Если он войдет в наш дом и выпьет фильджан кофе, от этого, думаю, не произойдет Ну-Туфан .
Однако гость ничего не ответил, словно не расслышал моих слов. Молодой йигит с сигаретой в зубах подал машину назад, развернул и погнал ее по асфальтовой дорожке к железным воротам.
Он не испытывал нужды ни в фильджане кофе, ни в разговоре, который должен был состояться между двумя старыми людьми. Мир, в котором живет Селямет, совсем иной. Он гидрогеолог. Работает на строительстве Чарвакской ГЭС, занят изучением нового метода укрепления обводного тоннеля. Говоря об этом, учитель проследовал в комнату. Как только мы остались одни, я обнял его, стал расспрашивать о здоровье, жизни, а он — меня. Я двумя руками с двух сторон хлопал его по спине, а он — меня. Я, растерявшись, поцеловал его в правый висок, он прильнул лбом к моей щеке, прижался к моей груди. Наш ритуал встречи длился долго. А затем зашли в гостиную и сели на сет.
— Я расцениваю ваше посещение моего дома как оказанную мне честь. Великая благодарность вам, оджа! Если откровенно, то у меня не было надежды, что я когда-нибудь вас увижу. Скажите, муаллим, откуда вы и как оказались здесь?
Гость улыбнулся, он не торопился отвечать на мои вопросы. Он поудобнее расположился, подобрав под себя одну ногу, постепенно успокаиваясь, окинул взглядом комнату, в дневное время освещенную свечами. И, кажется, ему не просто было разобраться в мыслях, сложившихся у него обо мне в течение многих лет. Мы просидели некоторое время в тишине, затем сморщенные, как скорлупа ореха, веки гостя вздрогнули, и он внимательно посмотрел на меня:
— Конечно, не может не быть внезапным приезд человека, которому давно пора находиться в мире ином... Потому я не был уверен в том, что вы меня узнаете.
— Я в вашем приезде вижу какое-то счастливое предзнаменование. Согласно нашим традициям, учителя обычно посещает ученик. Но мы, мой муаллим, бывшие ваши ученики, растеряли многие из наших добрых традиций... Вы, мой учитель, помню, приехали в нашу деревню в период, когда создавалась новая власть. Весьма жестокими были те годы...
— Да, это так... Вы все были тогда маленькими чочами . Правда, я и сам был совсем еще юным... Потом я покинул вашу деревню. Вернулся в город, к родителям. Старший мой брат, Ариф-Мемет-ага, занимавший в семье место отца, встретил меня сурово. «Зачем ты приехал? Тебе разве не известно, что жизнь в нашем доме не очень-то сытная, — сказал он мне. — Я не в состоянии прокормить лишнего человека».
«Я приехал потому, что не мог иначе...» — ответил я.
Брат долго молчал, думал, потом сказал: «Коль ты уж приехал, поезжай в Тотайкой , учись там!»
Я подчинился Ариф-Мемету-ага, отправился в Тотайкой учиться. Окончил педагогическое училище. Отдел народного образования направил меня в Кучюк-Мускомью. В этой деревне я был какое-то время заведующим школой. А потом меня перевели в Бель-бек, где и назначили директором средней школы...
Я с большим интересом слушал своего учителя. Но, помня, что в доме я один и некому нам подать даже кофе, я воспользовался паузой и тихонько встал с места, чтобы пройти в кухню. Но муаллим остановил меня:
— Не трудитесь! Садитесь, поговорим немного! У меня для этого мало времени, всего полдня. Ночным поездом должен поехать в Шахрихан, — сказал он и, потянув за край моей безрукавки, усадил меня на место. Помолчал, пытаясь вспомнить, на чем оборвалась его мысль...
Я напомнил ему, что он хотел рассказать о нашей деревне. Учитель снял каракулевую шапку с головы, положил ее рядом на стул. Сухощавой рукой, на которой выделялись голубые вены, провел по голове, словно приглаживая седые, коротко стриженные волосы. Я протянул руку, чтобы взять шапку и положить ее на тумбочку у стенки, но учитель отодвинул стул вместе с шапкой:
— Нет, нет, Аджи-гуджи! Пусть шапка будет около меня! — сказал он и улыбнулся.
Во дворе залаял Чалкаш, потом подхалимски взвизгнул и замолк. Если приближается чужой, то он лает зло и долго. А это, наверное, пришел кто-то из своих. Вскоре в прихожей и вправду послышались шаги и в комнату вошла Фатма. Она с утра отправилась в город и вот вернулась с продуктами. Я очень обрадовался ее появлению: ведь когда в доме гостит уважаемый человек, отсутствие женщины — для мужчины сущее наказание. Трудно сразу сообразить, что сделать, чтобы гость был доволен.
Учитель надел шапку и, встав, познакомился с моей женой. Было нетрудно заметить, что эта шапка прослужила своему хозяину верой и правдой много лет.
Вскоре Фатма нам подала кофе. Мы пили кофе с плавающей сверху пенкой от молока с наслаждением. Я был неописуемо рад, что нежданно-негаданно увиделся с первым своим учителем, а гость — тому, что увиделся со своим учеником. Я предлагал учителю попробовать виноград и яблоки, которые сам вырастил у себя в саду, очищенные орехи, что лежали в вазе, он благодарил меня, Фатму, но не прикасался ни к чему. Словно не хотел ничем забивать рот, чтобы не прерывать беседы. Сидя на сете, он освобождал одну ногу, подгибая под себя другую. Временами устремлял на меня долгий взгляд, и мне казалось, что он хочет у меня что-то спросить, а возможно, поспорить, но не решается.
— Сколько вам лет, оджа? — полюбопытствовал я.
— Восемьдесят три, дорогой Аджи-гуджи! — ответил гость. «Машалла!» — мысленно произнес я и трижды сплюнул, чтобы его не сглазить. Человеку восемьдесят три года… А он такой крепкий, собранный, энергичный. Мне стало неловко за себя. Война меня сильно потрепала. Внешне не скажешь, что я моложе своего учителя. Меня все еще мучают после ранения боли в бедре и позвоночнике.
— У вас, мой учитель, только что с языка слетели этакие... гм... как бы это сказать, забавные словечки. Или мне послышалось? Но я вроде бы на слух пока не жалуюсь. Это прозвище, которое вы произнесли, всколыхнуло в душе у меня многое. Перед глазами возникло наше ущелье Яман-Гечти , и я почувствовал аромат высоких диких трав. «Аджи-гуджи»... Почему вы так назвали меня, оджа?
Несомненно, прозвище это не без умысла произнесено учителем. Слова эти, прозвучавшие из его уст, имеют глубокий смысл. Но учитель не спешит с разъяснениями. Он вздохнул, опустил глаза, долго молчал, глядя на ступни в шерстяных носках.
— Нет! Я так... — проговорил он тихо и вроде бы смущенно. — Подумалось, что вам всего только восемь лет. Извините, я иногда живу теми событиями, что были тогда, и весь там… Вы помните, с кем вы сидели за партой? Вы сидели вдвоем с Эмине, дочерью Мемеда-Али. Иногда, когда вы с этой девочкой ссорились, она дразнила вас: «Аджи-гуджи мандалач. Аджынынъ къызыны ал да къач!» Помните, как вы сердились на нее? Однажды во время урока девочка не успела проговорить «аджи-гуджи», как вы толкнули её да так, что упала чернильница, скатилась, чернила пролились ей на платье. Эмине заплакала, выбежала из класса. Потом пришел ее дядя Абдулла, накричал на меня, оскорбил. Сказал, что лишит меня продуктов, которые я получал у Мемеда-Али.
— Прошу вас, оджа, обращайтесь ко мне, пожалуйста, не на «вы», а на «ты», как в прежние времена.
Учитель опустил голову, кивая в знак согласия. Помолчав, продолжил рассказ, обращаясь ко мне на «ты», но это длилось недолго, и он вновь стал произносить то «ты», то «вы».
В комнате было тепло, и он опять снял шапку, водрузил ее на правое колено.
— Тебе тогда было восемь-девять лет. А теперь ты известный человек, ты — моя гордость, обращаться к тебе на «ты» мне крайне трудно. Кроме того... волосы у вас на голове седые, как и у меня...
— Шестьдесят лет, уважаемый оджа, мы с вами не виделись. С ума можно сойти. Это — целая жизнь. Волосы мои поседели, оджа, это верно. Но волосы в этом не виноваты...
— Волосы, безусловно, не виноваты, — согласился учитель и глубоко вздохнул; чтобы скрыть от меня навернувшиеся слезы, он отвернулся к окну. — Так сложилась судьба. За то время, что прожили мы вдалеке от родной земли, мрамор раскрошился бы, железо заржавело бы и сгнило. А люди жили, как могли, и умирали. Каждый делал, что мог. Я — все тот же Абдурешид-оджа. Да, да, все тот же... С тех пор, как нам после отмены комендантского режима разрешили учительствовать, до последнего времени работал в школе. И еще была общественная работа на хлопковом заводе...
— А жив ли Ариф-Мемет-оджа?
— Мой старший брат? Увы, нет! — вздохнул гость. — Он пропал без вести во время войны. Прежде служил переводчиком на судне «Ильич», вы это знаете.
— Помню, — ответил я. — Мы с ним виделись в тридцатые годы. А до службы Ариф-Мемет был воспитателем у нас в интернате, когда школу открыли в бывшем здании Орта медресе.
— Неужто? А я об этом не знал.
— Ваш младший брат Усеин?..
— Тоже погиб. Под Москвой.
— Жаль! Очень жаль! А Зелиха-тата ? Где она?
— Зелиха — мать пяти сыновей, теперь ей девяносто четыре года. Живет в Новороссийске у дочери и зятя. Старший сын ее, Билял, погиб под Бендерами...
Война принесла всем неисчислимое горе. Учитель тоже хлебнул его полной чашей. Мне было известно, что старший брат его, Амет, не вернулся еще с первой империалистической войны. А старшего брата оджи, Асана, человека высокого роста, всегда в широкополой шляпе и длинном сером плаще, я часто видел на центральных улицах Бахчисарая гордо восседающим на линейке, в которую впряжена пара лошадей. Он занимался хозяйственными делами в одном из учреждений. Теперь и его нет в живых.
Я подробно расспросил и узнал о судьбах всех родственников учителя. Он рассказывал о пережитом спокойно, хладнокровно, словно горе на душе у него истлело, все, о чем он говорил, происходило давным-давно, много лет назад, раны у него на сердце успели зарубцеваться, слезы до капли вытекли из глаз и высохли и все минуло, прошло.
Но прошло ли?
Много времени утекло, как закончилась война. Города и села, что были сожжены, разрушены неприятелем, уже восстановлены. Минули десятилетия с тех пор, как мужчины, вернувшиеся с войны, здоровыми ли, без рук ли, без ног, остановившись перед родным опустевшим домом, поклонились родному гнезду, поцеловали его порог и отправились искать свои семьи, не зная, где теперь они. Кто был послабее, те умерли. Выжили сильные. Кто остался, тот будет жить. Молодые женщины, лишившиеся мужей, постарели. Дети, случайно уцелевшие в оккупации от взрывов вражеских снарядов и пуль, а затем на чужбине переборовшие болезни и голод, выросли, стали взрослыми, у них тоже родились свои дети. Бабушки теперь рассказывают своим внукам о подвигах дедушек, которые были солдатами... Разбитые, искореженные пушки, танки, оставленные на полях сражений, давно переплавлены, окопы засыпаны землей, заросли травой. Однако слова «погиб», «попал в плен», «концлагерь», «газовая печь» все еще часты в устах людей, не перестают болеть оставленные войной в их сердцах раны.
Что я сказал? У муаллима спокойное лицо?.. Наверное, мне всего лишь так показалось.
— Знаете ли, — сказал гость, — я слышал много такого, что жуть берет, о гибели людей на войне. Когда слушаешь; сердце разрывается на куски. Но погибшим уже не помочь, их можно только помянуть добрым словом. А заботиться надо о тех, кто остался в живых, о внуках, появившихся на чужбине, чтобы услышали зов родины и познали сладость ее воздуха...
Слушая учителя, я вспомнил моего старшего брата Юнуса. Перед войной он учительствовал в деревне Лимена. На войну мы с ним ушли в один день; только он из Лимены, а я из Симферополя. Когда кончилась война, я искал Юнуса в течение тринадцати лет. Из Бугуруслана получал ответы на свои письма: «погиб», «пропал без вести», «попал в плен». Я не поверил этому. А почему, и сам не знаю. Как будто кто-то нашептывал; «Жив он, жив!» В конце концов, нашел я брата. Он, оказывается, проживал на хуторе Земных в Волгоградской области. Правую ногу он потерял на Сталинградском фронте. Правая рука тоже покалечена двумя разрывными пулями. Поехал я и привез брата в Ташкент. Время уже было новое: военкомат предоставил Юнусу квартиру, легковую автомашину «Запорожец». Он жил, вроде бы не зная нужды. Однажды, зайдя его навестить, я ему сказал: «Почему ты ходишь на деревянной ноге, вытесанной топором на русском хуторе? Ты же получил протез!..» На это он ответил: «Я не могу приладить к себе эту фабричную ногу... Для того, чтобы прикрепить ее, у меня должен быть хотя бы обрубок ноги, а его у меня нет...» Когда старший брат мне это говорил, сердце мое сжалось, а глаза наполнились слезами.
Через несколько недель я снова проведал брата. Чертовски трудное у него было положение. «Ты, братец, мало двигаешься. На этой самодельной ноге ты не можешь толком ходить, — сказал я ему. — И от этого толстеешь. Толстеть ни для кого не полезно. Если тебя не устраивает протез, то попробуй ходить на костылях! Быть может, с ними тебе будет легче!»
Юнус обиделся на меня: «Разве ты не видишь, что правая рука у меня словно омертвела, повреждены нервы? Ею держать костыль и прижимать под мышкой невозможно. Это у меня не рука, а кусок дерева. Не веришь — посмотри!..» Он левой рукой стянул с себя рубашку и повернул ко мне правое плечо. Я увидел у него под мышкой два глубоких углубления голубоватого цвета. Мне стало трудно дышать, и я быстро отвел взгляд в сторону. Две отметины, оставленные в теле двумя осколками. Теперь я заметил, что эта его рука по сравнению с другой тоньше. Я быстро помог Юнусу надеть рубашку. Мы оба сели на миндер и долго молчали. Юнус старше меня на три года. Он о чем-то задумался, а я не хотел ему мешать.
Брат окончил Ялтинский педагогический рабфак, женился в деревне Лимена на простой девушке из крестьянской семьи. У них родились дочь и сын. Когда Юнус уходил на войну, дети были совсем маленькие. На фронте Юнус был командиром взвода, воевал в Сталинграде. Там его и покалечило... Когда он выписался из госпиталя, Крым еще был под немцем, Юнусу податься было некуда. Добрая русская женщина Фрося на хуторе Земных приютила его у себя дома, стала кормить и выхаживать. А спустя несколько месяцев Юнус узнал, что ни жены, ни дочери, ни сына в Крыму теперь нет, их выслали то ли в Сибирь, то ли в Среднюю Азию. Он чуть не умер от горя... И, наверное, умер бы, если бы узнал о том, как его жену и детей привезли в Узбекистан, выгрузили в пустыне: «Живи, как сможешь!..» Не все смогли выжить. Через четыре месяца жена умерла с голоду, дочку Гуляру взяла к себе узбекская семья, сына Сейрана усыновил казах. Так они, дети Юнуса, много лет прожили в разных семьях, пока я не нашел их так же случайно, как самого брата.
«Ты у меня редко бываешь! — упрекнул меня Юнус. — Что, некогда?..» Я опустил голову, разглядывая желтые узоры паласа. Почему я прихожу к нему редко? Как объяснить?
«Дорогой братишка, — вздохнул я. — Времени не хватает». «Ты ездишь на Устюрт и в Гузар, месяцами пребываешь среди буровиков... Едва возвратишься и снова едешь в Каршистрой! На эти поездки у тебя времени хватает, а зайти ко мне, справиться о моем здоровье тебе некогда», — обиженно проговорил он.
Что я мог на это сказать? Это, разумеется, упреки, которые всегда высказываются друг другу родственниками. Что правда, то правда: почти никогда у людей не хватает времени, чтобы проведать, порадовать своим появлением родственника, старшего по возрасту.
«Почему, ага? Я ведь не совсем уж бессердечный, каким ты хочешь меня представить, понимаю твое положение, сам на войне был, участвовал в боях и тоже был тяжело ранен. Знаю, что это такое. Когда время позволяет, прихожу к тебе, справляюсь о твоем самочувствии. Однако бывать у тебя каждую субботу... нет, ага, у меня нет такой возможности. Я ведь тоже не молод!»
Юнус кивнул; соглашаясь со мной, однако хотел, видно, возразить... но промолчал.
А совсем недавно мой брат Юнус скончался. Крымские татары, проживающие в поселке рядом с абразивным заводом, похоронили его на мусульманском кладбище.
— Вы, уважаемый оджа, братишку моего, Юнуса, наверное, помните? Он учился у вас. В числе тех двенадцати парней, которых вы отобрали, чтобы послать на учебу в Ялтинский рабфак, был и он. Теперь Юнуса нет на свете... Ну, как, скажите, не думать об умерших?
Учитель — старый человек, сердце у него не крепкое. Я пожалел, что лишний раз напомнил ему о горестном. Заметив, как он провел пальцами по глазам, вытирая слезы, прекратил этот разговор.
Ветер усилился. Самшит под окном раскачивался, издавая глухой, печальный звук, и царапал ветвями окна.
В комнату тихонько вошла Фатма.
— Вижу, разговор у вас невеселый... По-моему, в самый раз сделать небольшой перерыв, — сказала она. — Я приготовила на скорую руку обед!
Сказав так, жена краешком глаз указала мне на гостя: вставайте, мол, иначе обед остынет! Я поднялся.
— Прошу вас, оджа! — обратился я к своему учителю. — Пойдемте немного подкрепимся!..
Гость, однако, не спешил вставать, словно ждал чего-то, хотел что-то сказать.
— Гость... стало быть, он непременно голоден, не так ли? — усмехнувшись, заметил он. — Я увидел вас через шестьдесят лет и едва ли снова увижу! А с обедом ничего не станет. Я должен тебе много сказать...
— Это верно, обед не убежит, но остынет. Остывший обед уже не обед, — ответил я. — Сначала пообедаем! Пожалуйста!
Учитель, вынужденный подчиниться нашим старым, как мир, ритуалам гостеприимства, все же поднялся с места.
А потом мы вновь вернулись в гостиную. Учитель, приподняв манжет серой рубашки, посмотрел на ручные часы.
— Боюсь, Селямет, закончив в Чарваке свои дела, вот-вот объявится здесь, и мне придется уехать в Ташкент. Наша беседа прервется, и я не успею наговориться с тобой...
— Зачем спешить?.. — сказал я. — Останетесь у нас. Будем говорить всю ночь, а завтра провожу вас сам.
— Это исключено, — ответил Абдурешид-оджа. — Утром дочь будет встречать меня на Андижанском вокзале. Билет у меня в кармане. — Немного подумав, он добавил: — В моем возрасте человек обязан умело пользоваться временем, имеющимся в его распоряжении, не быть расточительным...
Мой первый учитель! Действительно, мы встретились после целой вечности!.. Какой чудесный день сегодня! Конечно, в душу прихлынуло много печали, и все же в этой встрече радости больше. Не важно, что от волнения путались мысли, хотелось расспросить гостя о многом, но часть вопросов забывалась. В нашем возрасте это немудрено. Но вот следы, отпечатавшиеся в моей памяти еще в детстве, вдруг обнажились. И ожило передо мной, как учитель в классе вызывал нас к доске и заставлял писать мелом белые буквы и как мы потом с великим трудом читали их, эти неумело выведенные детской рукой буквы.
— В каком году вы приехали в нашу деревню, оджа? Не в восемнадцатом ли?
— Нет. В восемнадцатом в вашей деревне еще были врангелевцы. Я приехал позже.
— И уехали, я помню, внезапно. Мне тогда было десять лет, Я часто вспоминал вас. Хотел вас видеть, чтобы спросить... Ведь мы даже не успели узнать, как вы оказались у нас, в нашей деревне Махульдур. Мы не догадались у вас об этом спросить, мы были маленькими. Некоторые учителя во время уроков сами рассказывают о своей жизни. И это интересно. Но вы, оджа, только и знали, что вызывали нас к доске, учили писать и читать...
— Время моего учительствования в вашей деревне было короткое, но историю оно имеет длинную. Я испытал там не только горе, но и радость. Врангелевцы, уходя из Крыма, оставили после себя разруху, голод... Вы говорите, я о себе не рассказывал. Что я мог рассказывать о себе? Тогда у меня и не было-то биографии... Ведь исполнилось мне всего девятнадцать... Родился я в Бахчисарае, в первом году нового, как теперь говорят, беспокойного и богатого переменами века, в религиозной семье. Отец, Селямет-эфенди, был учителем, преподавал в школе в махалле Арслан-ага. На средства «Джемиети Хайрие» он построил новое здание школы и сам стал заведующим в ней. И с гордостью могу сказать, что ставшие впоследствии в Крыму известными людьми Осман Зекки, Умер Ипчи, Якуб и Февзи Мусанифы, Усни Пенирджи, Абдулла Сеит-Умер, Якуб Куркчи учились в этой школе. В тот год, когда началась первая мировая война, отец мой умер. Положение нашей семьи ухудшилось. Я пошел в Салачик к своей тете и стал жить у нее. Два года был приказчиком в продуктовой лавке дяди. Когда дела у нас немного наладились, я вернулся в город и поступил учиться в Дарлмуаллимин .
Мне помнится, Бахчисарай был освобожден от врангелевцев 14 ноября 1920 года. Спустя шестнадцать дней после этого из деревни Махульдур приехал на линейке учитель Исмаил Акки-эфенди, чтобы подыскать учителя для местной школы. Я об этом, разумеется, ничего не знал. Исмаил-эфенди встретился с заведующим земской школы, что находилась рядом с Туз базары , и попросил его порекомендовать учителя для махульдурской школы. Директором тогда у нас был Ягъя Наджи Байбуртлы, он-то и счел самым подходящим для учительства в вашей деревне меня. Посоветовался с моим старшим братом Ариф-Меметом, преподававшим в той же школе, и срочно вызвал меня. Я примчался тотчас. Ягъя Наджи сказал; «Хотим тебя послать учителем в школу деревни Махульдур! Поедешь?» Я растерялся. «Я же сам учащийся Дарлмуаллимина. Могу ли я быть учителем?» — подумал я. Но Ягъя Наджи был одним из самых уважаемых людей в городе, возражать ему было нельзя. Я долго молчал. Поняв мое состояние, Ягъя Наджи и Ариф-Мемет-ага стали меня уговаривать: «При царе наш народ был лишен человеческих прав. Наконец пришла власть, которую ждали трудовые люди. Она дала нам право учиться, получать образование, — говорил Ягъя Наджи Байбуртлы. — Если ты не будешь учить детей бедных крестьян, я не буду учить, твой Ариф-Мемет-ага не будет учить, тогда кто же их чему-то научит? Татарин будет по-прежнему прозябать в темноте! Долго думать у тебя нет времени. Поезжай в Махульдур, поработай там! Мы занимаемся сейчас подготовкой учителей для деревенских школ. Когда они окончат учебу, то разъедутся по волостям и будут обучать детей бедных крестьян. Тогда, если пожелаешь, мы тебя отзовем обратно...»
Ягъя Наджи умел убедить любого, он был очень образованным человеком. Ариф-Мемет-ага тоже ему поддакивал. И Исмаил Акки-эфенди давай уговаривать. Втроем они уломали меня стать учителем до окончания школы. Я согласился.
Во дворе школы стояла линейка, на которой приехал учитель Исмаил Акки-эфенди. На ней подремывал, укутавшись в тулуп, кучер, крестьянин Ибрагим-ага из Махульдура. Я уселся на мягкое сено. Рядом расположился Исмаил-эфенди. Мы поехали прежде всего ко мне домой, чтобы я попрощался с матерью. Мама оглядела мою еще детскую фигуру, растрогалась, расплакалась. А когда я направился из дому, она всучила мне в руки узелок: «Возьми, сынок! Рубашка, носки, полотенце нужны будут!» Я сел на линейку, и мы отправились в Махульдур. Было морозно. Из-под, копыт лошадей вылетали белые ошметки снега.
Проехали по улице Осман-ага, мощенной булыжником, миновали Кемер-Капу , не доезжая Фенер-Буруна, повернули налево, на Эски-юрт , и выехали наконец из города; теперь держали путь в сторону Теле.
Когда мы миновали деревню Сюйрен, перед нами открылась красивая панорама горной долины. Эти места даже в зимнюю пору имели чудесный вид, ласкающий человеческую душу. Река в белых берегах несет свои мутные воды со стороны Ай-Петри, бурлит, шумит, убегает в сторону Диванкоя, спешит к Черному морю. По обоим берегам ее темнеют сады. Сквозь деревья проглядывают дома с черепичными крышами. За деревнями возвышаются горы, покрытые снегом. Солнце то показывается из-за туч, заливая теплом и золотистым светом долину, то прячется. Лошади бегут рысью. Встречный ветер, влажный, холодный, проникает под одежду. Пальтецо на мне не особенно теплое. Да и ноги мерзнут. Но молчу, терплю. Однако, наверное, посинел. Ибрагим-ага поглядывает на меня, кажется, он догадывается о моем состоянии, натягивает вожжи. Лошади переходят на шаг.
«Слазь, пробегись немножко, пройдись пешком!» — советует он. Я по неопытности отказываюсь от совета. Он догадывается, что я стесняюсь Исмаила-эфенди. Привязывает концы вожжей к железному крючку и, произнеся «Бисмилля!» , сам спрыгивает на землю. Он шагает рядом с линейкой. И краешком глаза поглядывает на меня. Глаз у него слезится. В деревне его зовут Кёр-Ибрагим, Кривой Ибрагим. В детстве он играл с патроном, бросил его в огонь, патрон взорвался, повредил ему глаз... Снова поглядывает на меня. Может, думает, что я боюсь спрыгнуть на ходу? Сделать это было не просто ему, Ибрагиму-ага, он правил лошадьми. И место его впереди; чуть ли не у самых ног лошадей, а снизу парки, поворотный полукруг, дышло, оттуда без сноровки просто так не спрыгнешь. Но он спрыгнул. Я сижу сбоку, ноги мои на подножке, даже на большой скорости легко могу спрыгнуть. Однако сижу, не шевелясь, съежившись, засунув красные руки в рукава, хочу спешиться, но не слезаю...
Ибрагим-ага снова оборачивается ко мне: «Ну, ты сойдешь или нет? А то вместо учителя привезем мы в Махульдур кусок льда!» Мне кажется, что он уже смеется надо мной, и я спрыгиваю с линейки. Ибрагим-ага замедляет шаг. Мы идем рядом. «Тебе в нашей деревне будет хорошо! Исмаил-эфенди сильный учитель, — говорит он мне и кивком головы показывает на скамейку; линейка с одинокой фигурой учителя уже далеко впереди. — Построим тебе дом. Потом женим тебя. — И при этом смотрит на меня. — Или ты, может, уже женатый?» — А глаз у самого смеется. Я молчу, не знаю, что сказать. Он замечает, что смутил меня, и меняет тему разговора: «Кем Ариф-Мемет-оджа тебе приходится? Родной брат?» Я киваю. «Ну, шагай энергичнее! Быстрее, быстрее! — говорит Ибрагим-ага. — Если так медленно будем идти, то никогда не согреемся... В деревне мы тебе сошьем шубу. Будешь щеголять в ней, как русский купец... Мерзнуть в ней не будешь, нет! Ну что ты все молчишь?» — смеется забавно.
Но я едва разомкну челюсти, зубы у меня начинают стучать. Что ему сказать? Если человек наденет шубу, разумеется, ему будет тепло. Это каждому известно. Ибрагим-ага иногда ускоряет шаги, и я еле за ним поспеваю. Я приноравливаюсь к нему. И вскоре в самом деле согрелся, даже вспотел. Похоже, Ибрагим-ага устал; заметив, что впереди начинается спуск, он сказал: «Ладно, согрелись, теперь можно сесть и на линейку!»
Мы догнали линейку, взобрались на нее. Лошади упитанные, идут резво. Вскоре мы достигли Албата. Когда мы ехали серединой деревни, Ибрагим-ага кивнул на коричневую корову, привязанную к дереву перед кофейней. Возле нее толпилось несколько мужчин. Они гладили животное по спине, животу, щупали вымя, что-то обсуждали, с сомнением пожимали плечами.
Когда мы проехали деревню, Ибрагим-ага вдруг коротко хохотнул и обернулся к нам:
«Обратили внимание на корову? Продается, видно...»
Исмаил-эфенди пожал плечами, он не собирался приобретать корову. Ибрагим-ага снова обернулся и наклонился к нему, словно хотел поведать секрет:
«Корову, говорю... заметили возле кофейни? В особенности ее ноги?»
«Ноги? — удивился учитель и заморгал глазами. — А что с ее ногами?»
«Уж больно длинные. И, судя по телосложению, она, похоже, очень ловкая, любой забор преодолевает без помех. А если корова перепрыгивает через забор чаира , стало быть, она вредная и опасная. Спасать огороды соседям от нее будет непросто. В деревне все будут проклинать владельца такой коровы. У такой и молока-то бывает мало. Когда мы утром проезжали тут в город, корова эта стояла здесь, привязанная к дереву. Теперь возвращаемся а она все еще стоит. Покупатель не находится...»
Впереди показался деревянный мост. За ним от дороги убегает неширокий проселок, вьется вдоль речки, она ведет на Отарчык. Наша линейка покатила прямо. Дорога стала забирать вверх. Когда мы въехали в деревню Фотисала, она снова пошла полого.
Ибрагим-ага остановил линейку на повороте, в центре, около пекарни. Исмаил-эфенди сошел с линейки, вынул из кармана кисет, попытался свернуть цигарку, но ветер сдувал махорку с клочка газеты. Он отказался от своего намерения, сунул кисет обратно в карман и зашел в пекарню. Вскоре он выглянул оттуда, приоткрыв дверь, и помахал нам, приглашая тоже туда зайти. Мы с Ибрагимом-ага не заставили себя ждать. Учитель предложил нам занять место за столом и сам сел. Пекарь принес и положил перед каждым из нас по небольшому горячему янтыку. Мы съели янтыки и выпили по мешребе бузы.
Исмаил-эфенди — плотный мужчина лет пятидесяти, высокого роста, с короткой бородой, густо тронутой сединой. Он пил бузу и, украдкой поглядывая на меня, улыбался.
«С Ариф-Меметом я давно знаком, — сказал он. — Но я не знал, что он ваш брат. Мы учились вместе в Зынджырлы-медресе »,
Муаллим подозвал пекаря, попросил получить деньги. Тут и Ибрагим-ага спохватился, тоже сунул руку в карман за кошельком, но Исмаил-эфенди ему не позволил платить. Кто угощает, тот платит, таков закон восточной этики.
Мы выехали из Фотисалы, копыта лошади гулко простучали по настилу деревянного моста. Возле волостного управления, на перекрестке почтовых дорог, соединяющих деревни Кок-Коз и Озенбаш, стояло высокое каменное здание, каких я прежде не видывал.
«Что это? — спросил я Ибрагима-ага. — Завод какой-нибудь, что ли?»
«Нет... — отрицательно покачал он головой. — Местность эта называется Дут-Багча (Тутовый сад). А здание — паровая мельница Мемеда-Али-бея из нашей деревни. Его младший брат Осман-бей живет тут. Странное дело, говорили, мол, порядок в стране изменился, вся собственность богачей перешла беднякам, а в нашей волости ничего не изменилось. На паровой мельнице Мемеда-Али и два года назад брали с крестьянина капич — два фунта с пуда пшеницы, и две недели назад, и теперь столько же берут».
«Знаете ли, Ибрагим-ага, — сказал я. — Завоевать власть, безусловно, нелегко, но пользоваться этой властью, управлять еще труднее. Это не мои слова, они сказаны великим человеком. Я их где-то читал. Мало лишить Осман-бея власти, надо еще отобрать ее у него. А сделать эти два дела одновременно — крайне сложно. Требуется время...»
На перекрестке у моста в деревне Гавр мы повернули направо. И тут начался самый трудный участок пути. То подъем, то спуск. Колеса линейки подпрыгивают на камнях, лошади спотыкаются, линейка раскачивается, накреняется то влево, то вправо, трещит, и кажется, что вот-вот она развалится. А линейка, как я заметил, новая, легкая. Как же другие подводы тут ездят, ума не приложу. Перед нами возвышаются высокие горы со снежными шапками, с той стороны время от времени доносятся глубокие, глухие звуки, будто горы вздыхают. Это снежные глыбы срываются и падают в ущелье. А внизу, в долине, видны сады и рощи чинар. Наступает вечер, сгущаются сумерки. Ибрагим-ага взмахивает кнутом, поторапливает лошадей, выговаривая: «Ну-ка, мои гнедые! Поднатужьтесь еще немного! Уже почти приехали!» Но спин их плеткой не касается. Стегать их вовсе не обязательно, лошади и без того стараются, сами знают, что приближаются к деревне, где их ждут теплая конюшня и корм, да мчаться по такой дороге не могут.
Из-за гор взошла луна, на небе высыпали звезды. Вскоре стали доноситься лай собак, мычание коров. В нижней части деревни, возле кладбища, за поворотом показался большой дом с застекленной и ярко освещенной верандой, рядом с ним длинный табачный сарай. «Дом бея Мемеда-Али», — сказал Ибрагим-ага.
Линейка вкатилась на подъем, мы миновали каменный мост, а еще через несколько минут остановились напротив фонтана, где сельчане, как видно, берут воду. Исмаил-эфенди слез с линейки, поразмял ноги.
«Сегодня переночуете у Ибрагима, — сказал он. — Завтра встретимся в школе. А сейчас спокойной ночи...» — и по узенькой улочке направился вниз, вскоре тень его растаяла в темноте, стихло шарканье шагов.
Время для деревни было позднее, в сельской местности люди ложатся рано. С возвышенности, где мы стояли, виднелась почти вся освещенная луной окрестность, леса, скалы. Позже я узнал, что это место называется Кыр Устю (Верхушка горы). Девятнадцать лет живу на земле, но такого сказочного, прекрасного места, покрытого лесом, я еще никогда не видел! С этого дня я буду жить в этом диковатом, не изменившемся с той поры, как его сделал Создатель, мире?
Я стоял и завороженно смотрел по сторонам, на высокие горы, словно сделанные из серебра, прислушивался к тишине.
«Хорошо, полюбуйся», — сказал Ибрагим-ага и, погнав линейку по дороге, скатился вниз, въехал в большой двор, распряг там лошадей, завел в конюшню. Все это я видел. После этого Ибрагим-ага по крутым каменным ступенькам поднялся наверх и прямо со двора через калитку вышел к тому месту, где меня оставил.
«Это наш дом, — сказал он, показывая на довольно большое строение, один конец которого упирался в гору, а другой терялся в густой темноте. — А это ...— он кивнул в другую сторону и указал на широкую дверь стоящего неподалеку дома с высокой островерхой крышей. — А это наша кофейня».
Что значит «наша»? Общедеревенская или собственная, самого Ибрагима-ага? И вообще, многое понять в деревне, наверное, не просто. Но все непонятное со временем становится понятным.
Ибрагим-ага и я спустились по каменным ступеням во двор. Мы поужинали. За софрой собралась вся семья. Жена хозяина дома, Раимэ, простая, очень подвижная, приветливая женщина. Их старшая дочь, Зейнеб, красивейшее создание. Младшая дочь, Зенифе, озорница и хохотушка. Сын Юсуф в отличие от сестер малоразговорчив, серьезен, как и подобает йигиту. Ибрагим-ага, посмеиваясь, в смешных выражениях рассказывал жене, детям, как они с Исмаилом-эфенди долго собирались и наконец специально поехали в Бахчисарай и привезли меня в Махульдур.
В доме было много комнат. Меня уложили спать в самой крайней, в мягкой постели, дали новое ватное одеяло, которое слегка пахло фесильгеном . Я долго лежал с открытыми глазами, не мог никак заснуть, все думал... О том, что же буду говорить ученикам, когда начну с ними первое занятие. Старался представить себе выражение их лиц... Откуда-то, из земных ли недр, из ущелья ли, доносился шум воды...
Утром я встал рано. Открыв одну створку окна, выглянул. Меня взяла оторопь, когда увидел, что дом стоит на самом краю обрыва; внизу, шумя, текла река. Вчера я не заметил этого, окидывая взглядом окрестность с Кыр Устю. А сегодня передо мной открылась красота природы во всем своем величии: глубокое ущелье, белый, пенящийся поток внизу, отвесные скалы, макушки которых уже высветило солнце.
После того как мы позавтракали, выпили кофе, Ибрагим-ага повел меня в Нижнее маалле, где находился дом, предназначенный для приезжего учителя. Пожилая, но еще крепкая, высокая и строгая женщина встретила нас довольно приветливо, угостила кофе с жирной пенкой молока.
«Вот, привел вам нового учителя, — сказал Ибрагим-ага хозяйке дома. — Зовут его Абдурешид-эфенди. Мы, Саабе, с тобой договаривались обо всем, не так ли?»
Женщина, кивнув, встала с места, открыла дверь в соседнюю комнату:
«Комната Абдурешида-оджа! — сказала она учтиво. — Зайдите, посмотрите!»
Ибрагим-ага и я зашли. На полу белый войлок. Вдоль стен постланы миндеры. В углу сложены большие подушки и накрыты пешкиром , в другом — постель. На окнах тюлевые занавески.
Ибрагим-ага, протерев платочком глаз, посмотрел на меня: ну, как, устраивает? А какие для меня требовались удобства? Достаточно, что будет над головой крыша, а подо мной постель. Я сказал, что меня комната устраивает, поблагодарил Саабе-апте, выразил уверенность, что тут мне будет нисколько не хуже, чем дома.
«Еду для учителя будут приносить из дома Ислам-бея, — сказал Ибрагим-ага, обращаясь к хозяйке. — Однако, я полагаю, вы не сочтете за труд, если по утрам Абдурешиду-эфеиди будете предлагать фильджан кофе и разок в неделю постираете ему белье, не так ли, Саабе?»
Женщина опустила глаза, не ответила. Ибрагим-ага постоял в ожидании, что она скажет, но, не дождавшись, легонько дернул меня за рукав, и мы вышли вдвоем во двор. Он положил руку мне на плечо, хотел что-то сказать, но на пороге дома показалась Саабе:
«Фильджан кофе по утрам... это — ничего! — сказала она, — а вот для стирки найдите другого человека. Стирать кальсоны чужого мужчины я не стану».
«Стиркой я вас не обременю! — поспешил, я заверить Саабе-апте. — Белье себе и сам постираю. И кофе даже не стоит варить, я прекрасно могу обходиться и без него».
Ибрагим-ага ничего не сказал, не спеша направился к воротам. На полпути приостановился, поманил меня пальцем. Я подошел.
«Что вы намерены сейчас делать? — спросил он. — Как вы вчера договорились с Исмаилом-эфенди?»
«Должны встретиться с ним в школе».
«В таком случае можете идти, он, скорее всего, уже там... Во-он речка... — указал он рукой на запад — Видите? На том берегу, второй дом слева — это и есть школа. Прочие дела с Саабе я сам улажу».
Ибрагим-ага ушел домой. А я свернул к дороге, довольно круто спускавшейся к ущелью. Миновал Джума-Джами и вышел к речке. Над деревней нависали отвесные скалы, за ними виднелись горы. У моих ног, шумя в каменистых обледенелых берегах, стремительно неслась вода и метрах в ста низвергалась в глубокую бездну, издавая дикий вой и гул, и там над огромными кряжистыми ореховыми деревьями висела радуга.
Перейдя каменный мост, я немного прошел по дороге и вскоре за низкой каменной оградой услышал голоса детей. Открыв калитку, я увидел большой двор, по которому носились мальчишки и девчонки. Поодаль виднелось одноэтажное длинное здание. Штукатурка от стен во многих местах отвалилась. Это и была школа. По широкому коридору тоже бегали дети. Шум, крики. Признаков того, что занятия начались, пока нет. Я спросил учеников, где Исмаил-эфенди, Они показали на дверь в конце коридора. Я постучал, ответа не последовало, и я приоткрыл дверь. Исмаил-эфенди, сидя у железной печки, грел руки. А рядом стояли худощавый, но крепкого сложения мужчина и одетая по-европейски молодая женщина. Они о чем-то разговаривали. Исмаил-эфенди заметил меня и махнул рукой:
«Входите, Абдурешид-эфенди!.. Новый учитель, Абдурешид Селямет-оглу! Младший брат Ариф-Мемета-эфенди, — представил он меня собеседникам. Я ответил, как принято, поклоном. — Позвольте, Абдурешид-эфенди... перед вами учителя русского языка Ягъя-эфенди Баирашевский и Сафие-ханум Байрашевская!..»
Мы обменялись рукопожатиями, справились друг у друга о здоровье. Исмаил-эфенди предложил мне сесть.
«Абдурешид-эфенди еще молод, — сказал он. — Опыта у него по преподаванию нет, но обладает большими знаниями. Я уверен, опыт он приобретет очень скоро, — потом, обращаясь ко мне, добавил: — Родной язык преподавал я сам, а иногда делили классы пополам и вели уроки вдвоем с Леманом-эфенди. К сожалению, он умер, пусть пухом ему будет земля, большой культуры был человек. Теперь его замените вы. Вам, Абдурешид-эфенди, будет лучше начать работу с самого начала, поэтому первый и второй классы я закрепляю за вами. Обучайте и воспитывайте! — поднял вверх указательный палец Исмаил-эфенди. — Воспитывайте в духе новой власти, в духе Советов!»
«Согласен, — ответил я. — Любое дело надо начинать сначала. Будут, разумеется, трудности. Тогда за помощью буду обращаться к вам! Надеюсь, не откажете в совете».
Исмаил-эфенди заверил, что он всегда готов оказывать мне помощь, затем вытащил из кармана жилета часы с золотой цепочкой, глянул на них и сказал Сафие-ханум, что пора начинать занятия. Сафие-ханум поспешно вышла в коридор, сказала дежурному, чтобы он «дал звонок» на урок. Вскоре раздался приятный звон. Для этого в сельских школах использовали чаще всего медные колокольца, которые подвешивают на шею баранам.
Ученики начали заполнять классы, сотрясая топотом ног стены и пол. Заведующий, сделав мне знак, чтобы я последовал за ним, вышел из учительской. Я схватил классный журнал и последовал за ним. Мы вошли в класс. Ученики встали. Исмаил-эфенди движением руки разрешил им сесть. Затем представил им меня.
«С сегодняшнего дня учить вас будет Абдурешид-эфенди, — сказал он. — Вы должны уважать и слушаться нового учителя, приходить на уроки, не опаздывая, уходить с уроков только с его разрешения...»
Пожелав теперь уже моим ученикам успехов, он оставил нас.
Я положил классный журнал на стол и поздоровался:
«Здравствуйте, дорогие мои ученики!»
Принято ли такое обращение к ученикам первого и второго классов, я не знаю. Никто меня не учил, как надо начинать свой первый урок. Я начал его этими словами. И дети, оживившись, просияв, ответили в один голос:
«Здравствуйте, уважаемый наш учитель Абдурешид-эфенди! Мы рады вашему приезду!»
Нет, если уж быть до конца откровенным, ответ у ребятишек получился неслаженным, кто-то произносил одни слова, кто-то другие, третьи, растерявшись, и вовсе молчали. Но я четко расслышал в их нестройном хоре: «Здравствуйте, уважаемый наш учитель Абдурешид-эфенди! Мы рады вашему приезду!» — и эти слова меня крайне растрогали.
Откуда дети знали, что мне будут приятны именно эта слова? Кто научил их?
— Я буду учить вас читать, писать, овладевать грамотой. Если будете прилежно учиться, станете образованными людьми! — сказал я. — Называть меня можете Абдурешидом-муаллимом! Договорились?
— Да-а!
— Договорились!
Так началась моя учительская деятельность. Как сегодня утром справедливо заметил Исмаил-эфенди, учительского опыта у меня не было вовсе. Но заведующий земской школой Ягя Наджи, направляя меня в эту школу, сказал: «Если ты не будешь учить детей бедных крестьян, я не буду учить, Ариф-Мемет не будет учить, кто же их чему-то научит?» Его голос так и звучал у меня в ушах. Какими методами буду пользоваться, я еще не знаю. Это покажет работа. Работа в новой школе...
Я открыл классный журнал. В нем красивым почерком Исмаила-эфенди был написан арабским шрифтом список учеников. Напротив фамилии каждого ученика поставлены отметки, по которым можно судить, кто как учится. Я перевернул страницу и своей рукой написал: «Второе декабря 1920 года». Затем я попросил учеников показать мне свои тетрадки. Для учеников первого класса настоящего букваря нет. Ребятишки вынули тетради из своих матерчатых, сшитых дома сумок и положили на парты. Я прошелся по классу, просмотрел тетради. А потом вызвал к доске девочку, попросил написать ее: «Мама. Папа. Крым — моя родина». Она старательно выводила мелом буквы, ровные, красивые, ни единой ошибки...
В классе было довольно прохладно, дети сидели в верхней одежде. Ребятишки сказали, что печки в школе иногда топятся слишком жарко, а иногда вовсе не топятся. Каждый ученик обязан ежедневно приносить в школу дрова — по два полена. Порядок этот в общем-то соблюдается. Но иногда и нарушается. Скажем, ученик в какой-то день в школу не пришел, следовательно, и в печке сгорает на пару поленьев меньше. Если же не пришли десять учеников, то в классе все дрожат от холода...
Исмаил-эфенди окончил Зынджырлы-медресе. Он преподает теперь кроме родного языка, математики, географии еще и законы религии. А в старших классах учат детей читать Аптейик, Коран. Почерк у Исмаила-эфенди очень красивый, в Зынджырлы-медресе преподаванию каллиграфии и чистописания уделялось серьезное внимание, от сохт требовалось безукоризненное четкое письмо...
Слушая Абдурешида-оджу, я легонько коснулся его сухощавой со множеством морщин руки, извинился, что перебиваю, и спросил:
— Была ли уже Советская власть в деревне? Ведь она запретила в школе даже упоминать о боге...
— Советская власть?.. Да, была, — ответил учитель, помолчав минуту-другую. Деревня была занята Красной Армией, за общественным порядком следили молодые люди с винтовками в руках. Эти люди, я полагаю, и представляли Советскую власть… Советы пришли в Махульдур всего две-три недели назад. За этот срок разве можно было отвратить людей от религии, которую исповедовали уже много сотен лет? Для этого требовалось время и не одно поколение учителей. Ученики третьего и четвертого классов в школе учились не только грамоте, но и совершать намаз, читать дуа , эзан . А для претворения в жизнь того, чему научились в школе, один из учеников каждый день чуть свет отправлялся в Джума-Джами, взбирался на высокий остроконечный минарет и читал оттуда эзан, голос его разносился над всем селением, уносился в ущелье, к горам, и они повторяли его слова многократно... Старшие ученики по пятницам творили вместе с населением намаз, ходили ночью на терави во время оразы. Всего несколько дней минуло, как пришла новая власть. За такой срок увидеть плоды перемен, принесенных новой властью, в деревне трудно. Да и деревенские люди еще имели смутное представление, что это за власть, а пока что относились к ней настороженно. К тому же родители многих учеников не хотели мириться с безбожием...
...После уроков, перед тем как уйти домой, я решил заглянуть в учительскую. Исмаила-муаллима там не было. Ягъя-эфенди и Сафие-ханум сидели рядышком и весело разговаривали. Я замешкался, испытывая неловкость.
— Заходите, Абдурешид-эфенди, прошу вас! — сказал Ягъя эфенди, подбрасывая в железную печку дрова.
— Я хотел видеть Исмаила-эфенди, — сказал я.
— Он ушел, — ответил Ягъя-оджа. — Проходите, садитесь! Работа окончена, можно спокойно поговорить. Кстати, зачем вам Исмаил-муаллим?
— Хотел посоветоваться относительно порядка дальнейшей работы.
— Порядок обычный: придете завтра в школу в то же самое время, что и сегодня. Продолжите ту работу, которую начали сегодня. И так каждый день. Кроме пятницы — дня отдыха! Сафие-ханум... — он указал на учительницу, — ...это подтвердит.
Приложив правую руку к груди, я поклонился ей.
Сафие-ханум улыбнулась:
«Приглашаем вас сегодня, прямо сейчас, к нам на фильджан кофе! Мы живем тут рядом».
«Да, да! — подхватил Ягъя-эфенди. — Вы еще никого в деревне не знаете, а мы тут живем уже три года...»
Разумеется, я согласился. Ягъя-эфенди и Сафие-ханум встали, положили классные журналы, которые просматривали, держа на коленках, в шкаф. Я тоже оставил журнал, и мы вышли из учительской. Длинный коридор, классы были пусты. Ягъя-оджа навесил на входную дверь замок, положил ключ в карман. У школьной уборщицы был свой ключ. Мы пересекли двор, но направились не в сторону калитки, через которую я сегодня вошел сюда, а двинулись в глубь двора, через небольшой пролом в изгороди проникли в соседний двор и вскоре оказались перед двухэтажным домом с застекленной верандой. Чуть в стороне за голыми, почерневшими от стужи деревьями виднелись табачный сарай и сушилки. А за ними, до самого леса, которым был покрыт горный склон, тянулись чаиры.
Мы поднялись на широкую светлую веранду, прошли в комнату. Ягъя-оджа усадил меня на миндер, сам опустился рядом, решив занять меня беседой, пока жена отлучилась на кухню.
В большой нише на сундуке сложена постель, ватные одеяла, подушки. Пол застлан войлоком. Чувствуется аромат сушеного табака, которым тут, наверное, пропитаны все щели.
«Дом не наш, — сказал Ягъя-оджа. — Он принадлежит Абдулле-ага. Мы занимаем только эту комнату. Хозяин — чудесный человек, добродушный, тихий, прославленный табаковод. Зато жена его Эдайе — гром и молния. В деревне еще не началась перепись желающих стать коммунистом. Как только начнется, она, безусловно, первой коммунисткой станет, наша Эдайе-апте. Сыновья их учатся в школе».
Вошла Сафие-ханум, постелила перед нами скатерку и вышла. Спустя несколько минут появилась женщина лет сорока в старомодном турецком платье с подносом в руках, поставила поднос на скатерку. На подносе два фильджана кофе, в блюдце мелкие кусочки сахара.
«С приездом вас, муаллим-эфенди! — произнесла женщина, обращаясь ко мне. — О том, что к нам пожаловал новый учитель, я узнала от наших детей. Дай бог вам здоровья! Новой власти должны служить новые учителя. Прошу вас, пейте кофе!»
«Это и есть наша Эдайе-апте, — многозначительно улыбаясь, сказал Ягья-эфенди, когда хозяйка вышла. — Фельдфебель населения этого дома».
Что ж, Эдайе-апте, наверное, властная женщина. Но такие и трудятся не покладая рук. Придет весна, и я, бог даст, увижу, как Эдайе-апте сажает в чаире табачную рассаду, затем буду свидетелем того, как она ломает табачные листья, как в сарае нанизывает их на темень , а зимою делает демет .
Абдуллы-ага, видно, не было дома, а не то зашел бы, выпил бы с нами чашечку кофе.
Сафие-ханум была занята хлопотами на кухне. Мы просили Эдайе-апте посидеть с нами, в обществе мужчин, поговорить, но она сказала, что посидела бы, да не может: внизу, в подвале, муж вяжет тай , и она должна ему помочь.
Мы остались с Ягьей-эфенди одни, пили кофе и тихо беседовали. Ягья-эфенди и Сафие-ханум — муж и жена... Имена у них и язык — татарские. Язык — татарский, а фамилия — не татарская.
Если учесть, что фамилия передается по наследству от предков, то они скорее всего потомки каких-нибудь западных европейцев, принявших все традиции, язык коренного населения Крыма, одним словом, отатарившихся.
Ягья-эфенди, неторопливо отхлебывая кофе, с интересом поглядывал на меня и, словно прочтя мои мысли, сказал:
— Мы — польские татары, — и улыбнулся: — Слыхали о таких? Лехистан татарлары!
— Слыхал… конечно, — ответил я. — В Бахчисарае сосед наш, Мустафа Александрович, польский татарин. Я вырос вместе с его сыном...
— Предки наши — крымские татары, — продолжал Ягья-эфенди. — В свое время они отправились в поход под командованием Тугай-бея против войск Потоцкого и попали в плен к полякам... Так они и остались в Польше...
— Это было в 1648 году, когда крымский хан послал Тугай-бея на помощь Богдану Хмельницкому? — решил уточнить я.
— Да, — кивнул Ягья-эфенди, довольный моей осведомленностью, и спросил: — Где вы учились?
— В Дарлмуаллимине. Но не окончил... — сказал я с грустью и вздохнул.
Брови его приподнялись над переносицей, на лбу образовались морщинки треугольником, он словно хотел сказать: «Что же вы так?..» — но ничего не сказал.
Байрашевский был интересным собеседником, все более располагал к себе. Он был сухощав, спортивного телосложения. Костюм на нем сидел, словно влитой. Лицо скуластое, монголоидное. А Сафие-ханум более похожа на нашу южнобережскую. Голос у нее приятный. Разговор напоминает птичью песню. В деревне, улицы которой в камнях и рытвинах, она ходит на высоких каблуках, крайне удивляя население... Каким образом они попали в это скалистое ущелье, где обитают дикие козы, олени? Что за усладу для души нашли они у подножья этих высоких гор, вершины которых то ли покрыты снегом, то ли окутаны туманом? Неужто в больших красивых городах для этих высокообразованных людей, мужа и жены, не нашлось бы более достойной работы? Вежливо ли будет с моей стороны спросить их об этом?
— Вас послал сюда Ягья Наджи, не так ли? — спросил меня Байрашевский.
— Да, — кивнул я. — А вы, Ягья-эфенди? Извините меня... как оказались здесь?
Байрашевский улыбнулся, отвел глаза. Мне показалось, что он давно ждал этого вопроса. Если бы я не поинтересовался, он, быть может, обиделся бы. Это я, не закончивший образования йигит, считаю для себя делом высокой чести то, что я неожиданно стал учителем, а Байрашевский — это совсем другое дело, приезд в это село вряд ли вызвал у него столь же бурный восторг...
— Приехал я сюда по приказу отделения народного образования Ялтинского земского управления, — сказал Ягъя-оджа. — Почти три года назад...
— В период Врангеля вы были здесь?
— Да.
— Вас не тронули?
— Нет, не тронули, — сказал Ягья-оджа и добавил: — Но в любую минуту могли тронуть.
Я вопросительно посмотрел на него. И он продолжал:
«Я офицер. Служил в белой гвардии... Дезертировал, скрывался в окрестностях Феодосии. Но в Феодосийском уезде меня все знают: до войны я преподавал в деревне Сараймен. Я обратился к знакомому, служившему в Ялтинском земском управлении, он и засунул меня в эту дыру. «Там, в дремучем лесу, никто тебя не найдет», — сказал он. Жили мы здесь с Сафие-ханум тихо, с оглядкой. Белогвардейцы пришли, а затем ушли, немцы пришли и ушли. Меня долго разыскивало правительство генерала Сулеймана Сулькевича, кстати, тоже польского татарина, не нашли. Здесь, в этой деревне, люди незаметные, но совестливые, честные. Чтобы среди них кто-то обманул или предал другого... такого нет, это совершенно исключено... Война наконец окончилась. Пришла Советская власть. Мне прятаться больше не от кого!»
— В таком случае, я полагаю, вы долго в этой деревне не задержитесь?
— Это почему же? — спросил он с удивлением.
— Деревня эта маленькая... Вы и Сафие-ханум смогли бы преподавать в высших учебных заведениях. Тут, в Махульдуре, вы не можете реализовать своих возможностей...
В комнату вошла Сафие-ханум. Взяв поднос и опустевшие фильджаны, вышла и вскоре вновь появилась с двумя тарелками супа из фасоли и лапши, поставила их на скатерть. Фасоль была коричневого цвета, от нее потемнели бульон и лапша. Сверху не видно ни капельки жира.
«Прошу вас разделить с нами учительский ужин! — сказала Сафие-ханум, приветливо и как-то загадочно улыбаясь. — Это нам приносят из дома Мемед-Али-бея!»
«Учительский ужин»! Стало быть, такой же будет еда, которую мне станут приносить из дома Ислам-бея. Может быть, уже принесли...
— И как часто вас потчуют этой... учительской едой? — спросил я у Ягья-эфенди.
— Дважды в день, в обед и ужин. Иногда один раз... А иногда и вовсе ничего. Эту шорбу варят в большом котле для батраков Мемеда-Али, — сказал Ягья-оджа, помешивая деревянной ложкой в чанаке, чтобы суп остыл; в коричневом бульоне всплыли и исчезли куски мяса, картошки. — Пожалуйста, Абдурешид-эфенди! Шорба неплохая, есть можно.
Прибыв в эту деревню, я впервые находился в гостях. За разговором я не заметил, что засиделся. Сафие-ханум зажгла лампу. После ужина мы попили чай. Хозяева поинтересовались, каково мое впечатление после первых уроков. Я высказал мнение, что уровень знаний учеников второго класса мог бы быть гораздо выше. По выражению лица Сафие-ханум я понял, что она со мной согласна, однако вслух этого не сказала. Ягья-эфенди тоже промолчал. Они, видно, осмотрительны в своих суждениях. Жизнь в этой горной деревушке их многому научила.
Заметив в окно, что над горами уже взошла луна, я решил откланяться.
«Если вам понадобится помощь, то не стесняйтесь, обращайтесь к нам! — сказал Ягья-оджа, крепко пожимая мою руку, когда мы вышли на веранду. — Всегда будем рады вам помочь».
Земля подмерзла, лужи затянулись ледком, хрустели под ногами, голубоватый лунный свет стекал с вершин в темные ущелья, провалы между гор; ярко мерцая, извиваясь, подобно серебристой змее, речка убегала в сторону Бельбека. Заслышав мои шаги, во дворах взлаивали собаки. Спросонок хрипло вскрикивали петухи, спутавшие лунную ночь с утром. Свет в окнах домов погашен. Со стороны причудливо сгрудившихся каменных глыб Бойки доносятся протяжные таинственные звуки. Это поют скалы...
Саабе-апте уже спала. Дверь была заперта. Я удивился: не помню такого, чтобы в деревне днем ли, ночью ли запирали дверь. Я тихо постучал. В прихожей послышался шорох, но дверь долго не открывалась. Саабе-апте сначала подошла к окну, чтобы посмотреть, кто стучит, и, лишь узнав при лунном свете меня, вернулась в прихожую и открыла дверь. Несколько лет войны, видно, и сельских жителей кое-чему научили.
«Вы спали, Саабе-апте? — спросил я хозяйку виноватым тоном. — Я немного задержался, извините! Еще не освоил правил...»
«Правила везде одинаковы, и в городе, и в деревне! — перебила она меня, в голосе ее явно звучало раздражение. — Когда на землю опускаются сумерки, все люди возвращаются домой. И не только люди... звери, птицы. — Она приподняла фитиль в лампе, висящей на стене в прихожей. — Еще и спрашиваете, спала ли я! Могу ли я уснуть, если... Один является и колотит в дверь, деникинский ошметок, винтовку наставляет тебе в грудь — курицу давай! Другой приходит, размахивая плетеным кнутом, махновский головорез, — давай корову!.. И вот так все три года... Вроде бы пришла Советская власть, а покоя от лесных бандитов все еще нет. В такую ночь разве заснешь? Если до утра никто тебя не побеспокоит, и то благодаря Аллаха! — Она поправила, подтянула кверху сползший с плеч пуховый платок, прикрыла шею: «Если опять придете поздно ночью, в дверь не стучите. Постучите в окно, я буду знать, что это вы!»
Саабе-апте права, время неспокойное. Надо быть осмотрительной. Я прошел в комнату, предназначенную для меня. В ней было темно. Я сделал еще шаг, другой, нога ступила на что-то мягкое. Кажется, это была постель. Я разделся, положил одежду рядом на пол и лег.
«Днем приходил человек, приглашал вас в дом Ислам-бея, — сказала Саабе, приближаясь к порогу моей комнаты. — Когда учитель придет, я ему скажу, пообещала я...»
«Благодарю вас, Саабе-апте!» — сказал я.
Она тихо закрыла дверь. И словно отторгла меня от всего мира…
Утром, открыв глаза, я заметил, что дверь моей комнаты открыта. Пешкира, войлока, миндеров, что вчера были постелены вдоль стен, занавесок на окнах — ничего в комнате нет. Оставлены только постель, одеяло и подушка. Еще вчера, вступив в темноте в комнату, я заметил, что в ней

Книги:

Поэзия (2008)

Сайлама эсерлер (2004)

Я - ваш царь и бог (2004)

Самотній пілігрим (2003)

Сайлама эсерлер (1999)

Ер делиджилер (1991)

TESELLİ (2020)

Теселли (1985)

Чорачыкълар (1987)

Юксек хызмет (1983)

Фонари горят до рассвета (1982)

Иблиснинъ зияфетине давет (1979)

Сайлама эсерлер Том 1 (1976)

Сайлама эсерлер Том 2 (1977)

Фонари горят до рассвета (1973)

Эльмаз (1972)

Девушка в зеленом (1971)

Фонари горят до рассвета (1970)

Рузгярдан саллангъан фенерлер (1969)

Если любишь (1964)

Эгер севсенъ (1962)

Если любишь (1961)

Баарь эзгилери (1957)

Омюр (1940)

Эдебий Кърым (1940)

Къызыл къазакънынъ йырлары (1935)

Топракъ кульди кок кульди (1932)

Произведения Шамиля Алядина, а также фотоматериалы и любая другая информация, размещенная на данном сайте, является интеллектуальной собственностью и защищена законом. Данная информация может быть использована исключительно в личных, информационных и некоммерческих целях. Не допускается копирование, распространение, передача третьим лицам, опубликование или иное ее использование в коммерческих целях без получения письменного согласия владельца авторских прав. При цитировании материалов ссылка на сайт обязательна